Историк Николай Эппле о том, как нам излечиться от потрясений большевизмом
В этом году 15 лет как из календаря праздничных дней исчезла дата 7 ноября. В советские годы это был главный государственный праздник — годовщина Октябрьской социалистической революции. Бывший коммунист Борис Ельцин, мечтавший «вбить последний гвоздь в крышку гроба коммунизма», переучредил ноябрьский праздник, назвав его Днем согласия и примирения. Ну, а Владимир Путин и вовсе сдвинул праздничный выходной на 4 ноября, учредив маловразумительный День народного единства и словно обнулив память о великой, страшной и грандиозной советской эпохе, унесшей жизни миллионов и миллионов безвинных жертв.
Между тем «боль, отчетливо связанная со сталинским периодом истории, — это, пожалуй, единственный подлинно общий опыт, объединяющий или способный объединить не только россиян, но и всех жителей постсоветского пространства, вывести нас на разговор о важности и нужности совместного существования на этом пространстве, на разговор об общих целях… Попытки вытеснить память о таком „трудном прошлом“, как массовый террор против собственных граждан, в подполье и подсознание, замолчать его, обречены на неудачу… Рано или поздно этот нарыв прорвется, и чем усерднее будут попытки закрыться от прошлого, тем более неконтролируемым и разрушительным окажется прорыв», — пишет известный историк Николай Эппле, автор недавно вышедшей в свет книги «Неудобное прошлое».
«Неудобное прошлое» — это, можно сказать, учебник: как российскому обществу подвести черту под кровавым, изувечивающим прошлым, избежать открытого междоусобного конфликта и наконец начать двигаться вперед.
— Николай Владимирович, мы беседуем накануне 7 ноября. В 1996 году указом Бориса Ельцина день празднования годовщины Октябрьской революции был переименован в День согласия и примирения. С вашей точки зрения, это было удачное решение? Можно ли сказать, что так было положено начало гражданскому миру в стране?
— Это решение диктовалось политической конъюнктурой, а не реальным желанием достичь согласия и примирения в отношении советского прошлого. Оно было принято после президентских выборов 1996 года, непростого эпизода в новейшей истории России, когда Ельцин выиграл у Зюганова с очень небольшим перевесом.
Стало понятно, что тот конфронтационный способ взаимодействия с электоратом, сочувствующим коммунистам, используя который Ельцин победил на первых президентских выборах в 1991 году, попытка представить 1917 год как трагедию и катастрофу, дезавуировав тем самым «миф основания» советского государства — все это не очень работает. Надо было что-то делать с расколом общества, с тем, что сочувствие коммунистам оказалось довольно сильным. Указ Ельцина о 7 ноября был реактивным шагом, и реальной работы, нацеленной на осмысление истории и гражданское примирение, он не предполагал. Закономерно, что День согласия и примирения остался, как кто-то выразился, «праздником со стертым значением» и довольно быстро был отменен.
— В конце 2004 года Владимир Путин вычеркнул 7 ноября из календаря праздничных дат и учредил День народного единства, 4 ноября. На ваш взгляд, почему и зачем это было сделано?
— То, что начал делать Путин, оказавшись на президентском посту, удачно назвали «доктриной тотальной преемственности». После ельцинской стратегии конфронтации с коммунистическим электоратом и осуждения советского прошлого Путин начинает формировать позитивную идентификацию, которая основывается одновременно и на героическом наследии Российской империи, и на достижениях Советского Союза, беспроблемно объединяя одно с другим.
Между тем само название — День согласия и примирения — напоминает о разделениях, которые необходимо преодолевать. Поэтому Путину этот нарратив был неудобен, и его целенаправленно избегали. Но при этом нельзя же лишать народа привычного праздника в начале ноября. Было произвольно выбрано близлежащее историческое событие, праздник назвали максимально нейтрально Днем народного единства. Единства, а не примирения: мы не примиряемся вокруг чего-то, мы просто едины, и все.
Поскольку никакой сколько-нибудь последовательной государственной и общественной работы с прошлым этот праздник не предполагал, и это, путинское, решение не могло оказаться удачным.
— Очевидно, что ни о каком «народном единстве» в России говорить сегодня не приходится: общество расколото по многим вопросам и границам. В книге «Неудобное прошлое» вы пишете, что корневой, глубинный конфликт — в отношении людей к большевистскому режиму, державшемуся на насилии и манипуляциях сознанием, к массовому террору, персонам Ленина и Сталина. Для очень многих, в том числе для власти, достижения той эпохи, прежде всего индустриализация, Победа, послевоенное восстановление, затмевают страдания, которые советское государство принесло нашему народу. «Признавать собственную ответственность невероятно трудно» — эту мысль, объясняющую такое отношение, вы повторяете в своей книге неоднократно. Здесь, честно говоря, спотыкаешься о слово «собственную» — как будто речь идет о преступлениях ныне живущих поколений и современного российского государства, но ведь это не так. И конкретные граждане — потомки палачей, и государственные «инстанции» могут поинтересоваться: нести ответственность и, следовательно, просить прощения — за что и на каком основании?
— Этот вопрос звучит достаточно часто, и это свидетельство того, что, несмотря на десятилетия десталинизации, многие принципиально важные вещи до сих пор не проговорены. Отсутствует понятное обществу различение вины и ответственности. Насколько я знаю, готовится переиздание классической и очень важной книги Карла Ясперса «Проблема вины», в которой как раз описывается это различие.
Хрестоматийный пример — жест канцлера Западной Германии Вилли Брандта, когда в 1970 году он встал на колени, поминая жертв Варшавского гетто. Вилли Брандт был антифашистом, а Германия к этому времени уже пережила Нюрнбергский процесс и денацификацию, выплатила громадные компенсации. Тем не менее он счел и себя, и современную ему Германию ответственными за преступления Третьего рейха. Второй, частный пример — Дженнифер Тиге, внучка Амона Гета, коменданта концлагеря Плашов возле Кракова (его в фильме «Список Шиндлера» сыграл Рэйф Файнс). Отец Дженнифер был нигерийцем, часть жизни она прожила в Израиле. Тиге не знала, кто ее дед, а когда узнала, написала книгу «Мой дед бы меня расстрелял». Кровная связь между нею и Амоном Гетом ни в коем случае не порождает вину. Но эта же кровная связь, по ее собственным словам, налагает на нее ответственность, необходимость свидетельствовать о прошлом — ради того, чтобы оно не повторилось.
Речь не идет о том, что одна часть общества должна испытывать вину и просить прощения у другой. Скорее все мы склоняемся перед могильным рвом, в котором погребены жертвы. Не потому, что мы виноваты или наши деды виноваты. А потому что мы связаны с прошлым отношениями ответственности.
— «Как показывает опыт других стран, максимально масштабное и подробное обнародование информации, касающееся преступлений времен советского террора, отвечает интересам не только всего общества, но и интересам потомков преступников», — замечаете вы в своей книге. Как до них донести эту мысль?
— Мы говорим об арсенале мер исторической политики. Это памятные даты, памятники, школьная программа и так далее. Заставить человека раскаяться и взять на себя ответственность невозможно: это внутренний процесс. Единственное, что можно сделать — показать человеку, что было, дать возможность, так сказать, посмотреть в глаза жертвам преступлений прошлого. Публикации фактов, цифр, свидетельств, дневников, фотографий, демонстрация документальных и художественных фильмов — в идеале это должно быть не только функцией музеев, но и политикой государства, в частности государственных СМИ, государственной пропаганды.
Когда я ехал в Сандармох (в составе группы людей, приехавших в Карелию на суд над Юрием Дмитриевым), Анатолий Разумов, руководитель центра «Возвращенные имена» при Российской публичной библиотеке, подробно рассказывал о технологиях транспортировки и расстрела заключенных, основываясь на показаниях самих палачей (благодаря этим показаниям и удалось отыскать Сандармох). Все мы, сидевшие в автобусе, говорили, что, если бы такие более чем красноречивые, факты и тексты транслировались на всю страну по полчаса в день в течение месяца, отношение к Сталину в стране немедленно переменилось бы.
— В «Неудобном прошлом» вы приводите переписку Дениса Карагодина, ставшего известным благодаря расследованию убийства своего прадеда, с внучкой человека, участвовавшего в расстреле. Эту переписку читаешь с комом в горле. Признания внучки: «Я не сплю уже несколько дней, просто не могу и все… Умом понимаю, что я не виновата в произошедшем, но чувства, которые я испытываю, не передать словами… Я полностью на вашей стороне…. Все вещи и события должны быть названы своими именами… У нас ничего в обществе никогда не изменится, если не открыть всю правду». Карагодин отвечает: «Я протягиваю вам руку примирения… Живите со спокойной душой, а главное — с чистой совестью. Ни я, ни кто-либо из моих родных или близких никогда не будет ни в чем вас винить. Вы — прекрасный человек — знайте это. Сердечно благодарю вас». Значит ли этот пример, что потомкам палачей тоже нужно оказывать деликатную помощь, что они должны быть окружены заботой общества не меньше, чем потомки жертв? Что психологически и с точки зрения репутации им должно быть комфортно отделять «осуждение зла от любви к родному человеку», «презрение от любви», вину от боли, брать на себя ответственность за преступления предков, просить прощения за них и вместо них?
— Да, конечно. Постоянно возникают разговоры, что ворошить прошлое опасно, что если одна сторона начнет принуждать другую якобы повинную сторону к покаянию, это приведет к розни между потомками жертв и потомками палачей. Это миф, но он живуч. Это опять же говорит о качестве десталинизации: до сих не проговорена мысль о том, что все мы — наследники и жертвы национальной катастрофы, что всем нам нужно работать с ее последствиями осторожно, тактично. Литературы о том, как работать с такого рода травмами, хорошо написанной и изданной, нет или очень мало.
Поразительный по эмоциональности диалог Дениса Карагодина с его корреспонденткой показывает, что нужно не молчать, а, наоборот, проговаривать историю, чтобы понять, что молчание о прошлом на самом деле разделяет нас. Только проговаривая его, мы можем обрести единство — в наших представлениях о добре и зле, о правосудии, в осуждении преступлений. И только на этой основе возможно и продуктивно национальное примирение.
— Вы говорите «все мы». Но актуальна ли проблема «трудного прошлого» для «всех»? Мне кажется, молодые, озабоченные поиском работы, выплатой ипотеки, тем, как накормить, одеть и устроить в детсад ребенка, об этой проблеме не задумываются.
— Актуальность далеко не в первую очередь определяется возрастом. Не так давно под руководством социологов Григория Юдина и Дарьи Хлевнюк из ВШЭ было проведено исследование «Преодоление трудного прошлого. Сценарий для России». Сейчас работа над этим проектом продолжается в виде дискуссий с региональными акторами памяти. По этому исследованию очень хорошо видно, что чем ниже уровень благосостояния респондентов, чем ниже уровень их образования, тем чаще они говорят, что эта тема не очень трогает их и они не видят необходимости говорить о ней. Да, когда перед человеком стоит вопрос выживания, о таких сложных и тонких вещах, как ответственность за преступления, совершенные два поколения тому назад, думать всерьез не получается.
Успешно такую работу могли и могут проводить страны, экономически развитые и благополучные. В Западной Германии такая работа получилась, только когда она стала экономически процветающей, когда немцы почувствовали свою социальную защищенность и когда перед обществом уже не стояло выбора: тратить, например, на школьное образование или на компенсации Израилю.
Когда я говорю «все мы», это скорее программа. Международный опыт показывает, что, пока проблемы прошлого в обществе не проработаны, преступные практики, загоняемые травмой в «подполье» и дремлющие там, будут воспроизводиться и препятствовать нормальному развитию и движению вперед. А это опасно для всех без исключения.
— «Сегодня Россия находится на пороге „прорыва памяти“», — утверждаете вы в «Неудобном прошлом», и это обнадеживающее замечание. Что дает основания говорить о «прорыве памяти»?
— «Прорыв памяти» — это термин американского политолога Александра Уайлда, который использовал его применительно к Чили. В начале 90-х, после ухода Пиночета, в Чили начинается целая череда событий — публикация книг, воспоминаний жертв и свидетелей, подача исков. Эти процессы провоцируют сдвиг в государственной политике, количество мемориальных инициатив переходит в качество — и одним из следствий этого становится арест Пиночета в 1998 году. Другой пример: Испания после 2000-го года, когда пошла масштабная, общенациональная волна эксгумаций жертв гражданской войны. В течение всего 10 лет общество заставило государство принять законы, меняющее официальное отношение к франкистскому прошлому.
У нас после 2014 года тоже резко увеличивается количество мемориальных инициатив, публикаций о сталинском терроре, растет охват аудитории.
Фильм Юрия Дудя «Колыма — родина нашего страха» важен не только рекордными просмотрами (фильм посмотрели более 20 млн зрителей — Znak.com), он показывает, что тема, которая раньше интересовала специалистов-историков и родственников жертв репрессий, привлекла огромное внимание неспециалистов и молодежи. А сериал по книге Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза», который показали по государственному каналу «Россия»!
Из совсем недавних событий такого рода — публикация доклада «Между местью и забвением» Николая Бобринского и Стаса Дмитриевского, большой резонанс вокруг «дела о возвращении домой», запуск журналистом Александром Архангельским проекта, посвященного голоду 1920-х годов (за месяц краудфандингом было собрано больше 3 млн рублей). Приведет ли все это к переходу количества в качество, мы не знаем. Но мы совершенно точно наблюдаем резкий рост такого рода инициатив, в этом смысле мы действительно на пороге «прорыва памяти».
— В Следственном комитете, как известно, создается подразделение по борьбе с фальсификациями истории. А президент Путин в конце октября с подачи председателя парламентского комитета по культуре Елены Ямпольской поддержал идею «запретить публично сравнивать действия руководства СССР и Германии во время Великой Отечественной войны». Не ответ ли это государства на гражданский «прорыв памяти»?
— Я бы не драматизировал. Дело в том, что попытки зарегулировать эту сферу на уровне государства происходят уже не в первый раз. В 2007–2008 годах появились учебники истории Данилова и Филиппова, в которых делались попытки нормализовывать советский террор, в 2009-м была создана Комиссия по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России. Обе инициативы благополучно умерли собственной смертью, потому что были восприняты и специалистами, и обществом резко критически. В 2014 году была введена уголовная статья за оправдание нацизма и распространение заведомо ложных сведений о деятельности СССР в годы Второй мировой войны. Было много публикаций о том, что это блокирует исторические исследования, но серьезных наказаний по этой статье не было.
Поживем — увидим. Такие инициативы часто призваны «протестировать» атмосферу в обществе, а сейчас общество довольно активно реагирует на тему памяти, запреты тут могут не сработать.
— После Холокоста, пишете вы, «главной ценностью, на которой держится новый порядок вещей, оказывается человеческая жизнь, а не величие государства; его универсальным языком служат права человека… Очевидно, в России полноценный поворот такого рода невозможен без отчетливой оценки репрессий на государственном уровне». В то же время вы перечисляете современное политическое и социальное наследие «сталинского проекта»: от строго вертикальной системы управления и имитационности выборов — до логики устройства спецслужб, которой наследует ФСБ как совершенно закрытое ведомство, не подконтрольное ни обществу, ни гражданским властям. Вы справедливо пишете о резком увеличении количества дел за «экстремизм» и «госизмену», о кампаниях против «пятой колонны» и «иностранных агентов», куда угодило и общество «Мемориал», о мстительном, репрессивном преследовании Юрия Дмитриева, открывшего одно из крупнейших захоронений времен сталинского террора — Сандармох. Вместе с тем государство уклоняется от того, чтобы открыть архивы и назвать точное число жертв репрессий советской власти. Более того, уничтожает учетно-архивные карточки заключенных ГУЛАГа. Мой вопрос: разве можно ожидать от такого государства «отчетливой оценки репрессий», разворота в сторону ценностей человеческой жизни и прав человека?
— Я действительно много пишу о том, как много практик современное российское государство унаследовало от государства сталинского — то, что в интервью Оливеру Стоуну Владимир Путин назвал «родимыми пятнами сталинизма».
Кроме того, политологи запрещают нам говорить о государстве как о некоем монолите. Такое представление искажает оптику. Государство — это множество различных акторов, и политика памяти неизбежно оказывается комплексной. С одной стороны — провозглашение общества «Мемориал» «иностранным агентом», дело Юрия Дмитриева, риторика про «национальных предателей» и так далее. Но с другой стороны — государственный Музей истории ГУЛАГа, который ведет громадную исследовательскую и выставочную работу, причем в экспозиции музея история ГУЛАГа подается «в полный рост», без какой-либо ретуши. И музей, и Фонд памяти жертв политических репрессий поддерживают большое количество инициатив. Одна из них — построить мемориальный комплекс на Колыме, это большой и дорогой проект, который осуществляется на государственные средства.
Нашему прагматическому государству важно модерировать разговор о прошлом, устраняя из него независимых, неподконтрольных и тем самым потенциально опасных акторов, таких как «Мемориал» и Дмитриев. Критика государства должна быть контролируемой, а то можно договориться до рассуждений о преступной природе государства как такового и непосредственно российского государства.
Отсюда то, что я описываю в книге как «политику уравновешивания» преступлений успехами, — то, что реализуется, например, выставками «Россия — моя история». Это явно удачно найденная формула: мы не молчим о репрессиях, но ведем этот разговор так, чтобы он не был потенциально разрушительным для государства и его «доброго имени», как власти его понимают.
— «Моральные соображения никогда или почти никогда не оказываются решающими при осуждении масштабных преступлений прошлого», — отмечаете вы в «Неудобном прошлом». «Смена рамки с идеологической на прагматическую позволяет сторонам перейти от открытого конфликта и взаимной ненависти к желанию договориться и поиску точек пересечения», — пишете вы. (В общем случае стороны конфликта — это государство, власть, элиты — и общество.) В чем вы видите выгоды постсоветского российского государства признать ответственность за массовые репрессии в XX веке? Ведь оно, как мы уже говорили, явно не горит желанием делать это, предпочитая героизировать сталинизм и затенять трагедию ГУЛАГа, таким образом, как вы подчеркиваете в «Неудобном прошлом», нормализуя террор.
— Одна из важных мыслей моей книги: международный опыт говорит, что в работе над «трудным прошлым» заинтересовано не только общество, но и государство, и, говоря о нем, нужно переходить от категорий моральных к категориям прагматическим.
В чем выгода для государства? Ресурсы, обеспечивающие доверие граждан к государству, государственным институтам, исчерпаны.
Они (об этом хорошо пишет Максим Трудолюбов) выучились жить, не соприкасаясь с государством, параллельно ему. Но вообще-то, государству это страшно невыгодно, оно нуждается в доверии. Поэтому включаются разные дорогостоящие средства мобилизации электората вроде истории с Крымом, войны на Донбассе, в Сирии: когда нет экономического роста, как средство мобилизации остается «маленькая победоносная война», это хорошо известный популистский ход.
Нынешняя или следующая власть должна понимать, что заинтересована в завоевании реального доверия граждан. И дискурс ответственности за очевидные всем преступления — хороший способ. Только на деле отказавшись от репрессивных практик, унаследованных от советского государства, можно вернуть доверие к полиции и судам, к государственным институтам в целом.
Очень важен и внешнеполитический фактор. Осуждение преступного прошлого и признание ответственности за диктатуру в странах Балтии, в Восточной Европе — это в будущем отличный (и, кстати, сравнительно дешевый) способ восстановить репутацию, показать себя не самодуром, не опасным идиотом, а надежным международным партнером. Россия не хочет отказываться от претензий на роль лидера постсоветского пространства, и это вполне понятные претензии. Но почему бы в поисках образцов лидерства не посмотреть на действительно удачные примеры? Германия смогла стать сердцем современной Европы и законодателем европейских ценностей только после того, как возложила на себя ответственность за преступления, совершенные перед Второй мировой войной и во время нее, став «чемпионом памяти». Почему бы и России не повести себя подобным образом на постсоветском и посткоммунистическом пространстве?
— Один из принципов в деятельности «комиссий правды и примирения», о которых вы рассказываете в книге и которые в разных странах, переживших гостеррор, собирают и публикуют свидетельства о зверствах, — такие комиссии официально уполномочены властями. Зачастую, пишете вы, деятельность таких комиссий приводит к правовому осуждению репрессивных режимов, что служит «прививкой» от повторения эксцессов государственного террора. Можно ли ожидать от нашего государства санкции на создание «комиссий правды и примирения»? И если нет, допускаете ли вы возникновение таких комиссий в виде общественных инициатив, к примеру, при поддержке и участии каких-либо общенародных авторитетов?
— В вашем вопросе проговаривается привычка к черно-белому разделению на «живые силы общества» и «государство», с которым нужно держать ухо востро. Но ведь само это разделение не в последнюю очередь также наследие «трудного прошлого»! В здоровой ситуации государство — это мы, это структура, организующая и оформляющая общественные инициативы. И в мировой практике нет успешных примеров комиссий правды и примирения, действующих без санкции государства. Да, общество может инициировать процесс, как это было, например, в Аргентине, но эффективным, общенациональным он становится, только если одобрен и возглавляется государством.
— В «Неудобном прошлом» вы рассказываете о гражданских инициативах — архивной и поисковой деятельности, о составлении баз данных о жертвах репрессий, об акции «Мемориала» «Возвращение имен», издании книг памяти, создании музеев, постановках спектаклей, написании мемуаров и художественной литературе. Все это — без участия государства и даже вопреки его сопротивлению. Но, может, со временем под натиском этих инициатив государственная политика памяти станет более определенной, менее противоречивой?
— В нормально работающей политической системе любой политик, желающий успеха и поэтому реагирующий на общественные запросы, понимает, что тема «трудного прошлого» не бремя, а ресурс. И задача общества сделать так, чтобы политики почувствовали и поняли: кто возьмется разрабатывать этот ресурс и будет делать это грамотно, тот окажется в выигрыше. Многое, конечно, упирается в то, что у нас политические механизмы в значительной степени парализованы, но ситуация (об этом при обсуждении моей книги говорила, к примеру, Екатерина Шульман) может измениться. И в новой ситуации то, о чем мы с вами говорим, вполне может подойти как «дорожная карта».
— Еще пара цитат из «Неудобного прошлого»: «Реальное переосмысление прошлого возможно только в ситуации демократизации общества»; «Важный элемент процесса примирения — выстраивание культуры уважения прав человека гражданами и государством, культуры толерантности к „иному“». Так что же сначала — яйцо или курица: сперва демократизация — потом переосмысление прошлого, или наоборот — сначала культурная революция, в том числе в области работы с памятью, а потом — новое, демократическое общество?
— В одной своей работе австрийский историк и политолог Андреас Майслингер по пунктам излагает, как должна быть устроена проработка прошлого. Сначала — прекращение преступных практик, затем — демократизация общества с установлением «диктатуры закона», потом — выплата компенсаций, установка памятников, выпуск школьных учебников и так далее. Это идеальная схема. Но в политической реальности мы редко имеем дело с идеалом. Реальность многослойна, в реальности процессы происходят одновременно и параллельно. В большинстве стран, преодолевающих травмы государственного террора, шаги, описанные Майслингером, предпринимаются непоследовательно и спутано.
Наша российская ситуация тоже неклассическая. Когда несколько лет назад в «Мемориале» обсуждали проект государственного памятника жертвам репрессий, который сейчас стоит на углу проспекта Сахарова в Москве, очень многие говорили, что в этом участвовать нельзя, нельзя одобрять проект, пока государство не покончило с репрессиями и продолжает репрессивную политику, это профанация и манипуляция. Тогда ныне покойный [председатель правления общества «Мемориал»] Арсений Рогинский и другие сказали, что, когда государство, ставя памятник, признает факт государственного террора, это нужно принимать и поддерживать, даже если у нас все не так последовательно и красиво, как в Германии.
— Говоря об «инструментах осуждения преступного прошлого, отказа от него и перехода к новой государственности», вы называете в книге категорию «подведения черты». «Подведение черты — работа осознания того, что случившееся уже в прошлом, — важное условие исцеления», — подчеркиваете вы, имея в виду и отдельную личность, и общество в целом. Подвести черту под советским прошлым — возможно, это по силам только тем поколениям, которые родились после крушения СССР, которые не связаны с ним «пуповиной»? Другими словами, возможно, проблема «трудного прошлого», травм и фрустраций, связанных с ним, «рассосется» сама собой, легко и безболезненно, надо только подождать?
— Дело не в поколениях. Наша очень давняя проблема в том, что при смене исторических эпох мы отодвигаем от себя и обнуляем предшествующую, разрушаем все до основания, а затем на руинах строим что-то новое. Подведение черты под прошлым — не отодвигание и не обнуление прошлого, но его описание и инвентаризация. Чтобы на прошлое можно было смотреть, не зажмуриваясь и не отворачиваясь, а осуждая в нем то, что требует осуждения, и благодарно принимая то, что достойно уважения и восхищения. Эта модель отлична от немецкой: двенадцать лет нацизма вполне достойны только лишь осуждения. Семидесятилетнюю историю Советского Союза неправильно и невозможно описывать только как период сгустившейся тьмы, общество такого подхода не примет, и будет совершенно право.
Работа с прошлым состоит не из одного только признания ответственности за прошлые преступления, это только часть деятельности по налаживанию связи с прошлым. Поняв это, мы откроем много светлых, радостных страниц и ресурс для гордости.
Это должна быть настоящая, доброкачественная гордость по результатам проделанной над собой работы. Это чувство, которое может испытывать немец, наблюдая за германской политикой памяти, или американец, выходящий из Музея афроамериканской культуры в Вашингтоне: мы нация, которая смогла провести большую и трудную работу над собой, мы молодцы! Такое самоощущение и такая самооценка желанны для всех поколений.
В Москве на акции против закона о просветительской деятельности задержали 17 человек
Биткоин побил исторический рекорд в третий раз за несколько часов
«Доступная среда в России находится на стадии каменного века»: инвалид — о впечатлениях от Европы
«Трактор сейчас вытащим»: как инвалид-колясочник штурмовал здание ГИБДД Уфы